к  с п и с к у

                                                                В я ч е с л а в  К у р и ц ы н

МОЖНО БАНТ ЗАВЯЗАТЬ - НА ЗВЕЗДЕ

В серии Сергея Ниточкина “Раритет-537” вышла книга Александра Ерёменко “Горизонтальная страна”, оформленная Александром Смирновым

Вообще считается, что у книг этой серии два равноправных автора – поэт и художник, но привычка к жизни логоцентричной – вертикальной – стране - заставляет ставить впереди телеги Поэта. Конечно, это не очень корректная операция. Дабы замять неловкость, книги, выпущенные в “Раритете” ранее, атрибутируем так, как того хотели создатели. “Свечи во мгле и несколько песенок” Г.Айги И.Вулоха, “Пушкин, Буфарев и другие” Г.Сапгира Л.Кропивницкого, “Воинрид” И.Холина - В.Пивоварова, “Нежносмо...” Е.Рейна А.Харитонова, “Империя добра” И.Иртеньева А.Бильжо. Пятьсот тридцать семь тираж. Раритет -жанр. Дефиска между “Раритет” и “537” - тень полета.

Когда несколько лет назад газета “Гуманитарный фонд” проводила среди своих читателей опрос на предмет популярности литераторов, почитаемых “Гумфондом” за настоящих, больше всех голосов набрали Венедикт Ерофеев и Александр Ерёменко. Когда в начале сего года “Литературная газета” опубликовала индекс цитации современных писателей, в шестерке поэтов среди заядлых активистов вдохновения оказался не печатающийся, не пишущий и не тусующийся Ерёменко. Ему из стихотворцев своего и близлежащих поколений посвящено больше всех стихов (один хороший автор высказался на сей счет более чем определенно: “Разве есть поэт, кроме Ерёмы?”). Авторитет его среди той части литературной публики, что хотя бы краем уха или на худой кончиком глаза застала героический период семидесятнического андерграунда, безусловен.

Вместе с тем (о, как я люблю этот гипсовый шок, это запрограммированное уродство: “вместе с тем”, “с другой стороны”, “ничтоже сумняшеся”) Ерёменко имеет сейчас не особо много отношения к живому литературному процессу. Дело не только в том, что он давно не пишет стихов. Свежая поросль его не знает: новое поколение выбирает Кибирова. Упомянутая абзацем выше частотность цитаций носит скорее музейный характер: так ссылаются на Пушкина не на Пушкина, а на знак устойчивости-хрестоматийности. Вечер презентации “Горизонтальной страны” носил неожиданно губернский, уездный характер: если премьера предыдущей книги “Раритета”, тома Иртеньева—Бильжо, подавалась как значительное культурное событие, появление “Горизонтальной страны” сопровождалось вполне случайными, периферийными чтениями в чеховской библиотеке: при очевидной всякому грамотному читателю разнице в масштабе двух поэтов. Тот же Иртеньев печатает в “Столице” собрание сочинений и кажется при выступлении в театре Жванецкого вполне народно-эстрадным поэтом; на вечер Ерёменко приходят сто человек старых знакомых послушать старые и знакомые стихи. Контраст между сказанным в первом и во втором абзацах разительный и лично для меня (ибо Ерёменко мой любимый или один из самых любимых поэтов) обидный. Несколько двусмысленен статус живого классика.

В любом случае огромное спасибо Сергею Александровичу Ниточкину за первую, по существу, книгу поэта (до этого в Москве, Свердловске и Барнауле вышли три несолидные брошюрки). Не совсем, правда, понятно, как издание такого уровня угораздилось получить такое количество опечаток; они перемараны в оригинал-макете от руки. Или это игра такая, оформительский трюк? Жест того же рода, что и фото на первой, огоньковской брошюре Ерёменко: поэт на фоне обшарпанной стены с панковскими граффити. Но нет в воздухе былого куража, и игра если это игра кажется слишком печальной. Вот прочел Ерёменко в чеховской библиотеке пару стихов, нацепив на себя какую-то глубоко случайную новогоднюю маску: от веселости или оттого, что ситуация требовала моделировать веселость?

Мы с тобой хорошо устроились, читатель, у нас есть инструментарий, позволяющий любое действительное концептуализировать как тонко задуманное. То, что сегодня Ерёменко как бы вновь на обочине, как бы вновь в аутсайдерах, можно без труда рассматривать как сильный творческий жест. Во-первых, сей фигурой отстранения он ставит нас в положение мельтешащих по-пустому кукуцев (шли толпой бегуны в непролазном и синем аду и, как тонкие вши, шевелились на них номера): что за дело нам судить о точке опоры человека, который уже пять лет новых стихов не сочиняет, а занят исключительно общением с триста восемьдесят девятой моделью понятно чего. Во-вторых, сия фигура отстранения может быть прочитана как байронически-романтическая: прекрасно понимая, сколь многим обязаны тебе Кибиров и Гандлевский, Иртеньев и Коркия, Бунимович и Арабов, уже и не захочется заворачиваться в плащ славы, ибо Байрон тот, кто, скинув плащ и не оглядываясь, похромает к своему портвейну и своему кроссворду. Наконец, Ерёменко и на чисто тематическом уровне все время апеллирует к аутсайдерству. Без напора и нажима “к пьяницам сойдешь и усоногим”. Если с пафосом, то родственным пафосу как раз Ерофеева. “И пью спокойно свой одеколон за то, что не участвовал в разгоне толпы людей, глотающих озон, сверкающий в гудящем микрофоне”. Без истерики. “Ты сейчас прочитал на обеде в неизменном своем Майн Риде все, что сказано в ихней Риг-Веде”.

Может быть, такое принципиальное и разноуровневое уклонение от условной Риг-Веды (на Самом деле достаточно важной для Ерёменко), от условного, то есть, центра интеллектуальных разборок (будь то центр официозный, будь антиофициозный, будь, как сейчас, сугубо контекстуальный) и позволяет Ерёменко не покидать уютной обочины с видом на Станцы Дзиан. Мне уже приходилось писать, что Ерёменко, извините за пошлую формулировку, “испытал себя” в самых разных “течениях” и “направлениях”. В частности, у него есть стихи, близкие к опять же условным соц-арту и концептуализму. И стихи еще одна пошлая формулировка хорошие. Так вот, попробовавшись в модных (и моему сердцу, признаться, милых) методиках, Ерёменко туда идти не захотел. И скорее не потому, что не получалось (во всяком случае, что касается центонной техники, равных Ерёменко в нашей поэзии просто нет), а потому, что, допустим, лень. Контекстуальной жестикуляции, стратегическому околописьму (одно из самых, если не самое актуальное поведение) он предпочел отсутствие жеста такого рода. Чтос помощью нашего податливого инструментария тоже можно интерпретировать как жест. И как жест вполне буддистский. Если бы хотелось говорить красиво, сказалось бы: буддистский жест отказа от жеста в сочетании с романтическим жестом Очень Сильной Личности (этот имидж Ерёменко держит строго и круто). Результат: действительно уникальное ощущение независимости. Независимость вообще-то так себе ценность, но, может быть, таковой она кажется потому, что в серьезных регистрах встретить ее очень и очень сложно. Что-то вроде единорога. Все знают, но никто не видел. Ерёменко исключение почти музейное. Но на вечере в чеховской библиотеке мне на секунду показалось, что он вдруг засуетился. Нет-нет, только показалось. Понятно, что я не прав.

У Ерёменко есть еще одно исключительное право: быть остросоциальным поэтом. Серьезное высказывание в рифму о чем-либо политическом звучит в последние десятилетия почти обязательной пошлостью; когда она прикрывается иронией, обращается в пошлость вдвойне (вы не подумайте, что я такой наивный, я ироничный). У Ерёменко получается именно потому, что его ирония хорошо отдает себе отчет в своей небезусловной природе, в своей онтологической ущербности, которая, однако, легко преодолевается за счет простого понимания: да, маскировка, патина, риторический слой. Тогда и риторический слой превращается в поэзию, и лобовое высказывание приобретает характер рукопожатия. “Часто пишется “мост”, а читается “месть”, и летит филология к черту с моста”. Это можно признать, лишь овладев хорошенько основами “филологии”. Тогда -простится: И слишком шутливые стихи о Рае и Мише, кстати, в книге очень смешной именной указатель: Соня (рыбачка); Боровик младший А.; Жид, Вечный; Шамиль (имам). И слишком отчаянная нелюбовь ко всякому проявлению насилия (один из навязчивых мотивов его стихов иногда даже хочется за насилие вступиться. И подозрительная, но обнаруживающая неожиданное умение быть кошерной способность говорить “от первого лица”:

Какой бы раб ни вышел на галеру,

какую бы с вас шкуру ни спускали,

какое бы здесь время ни сбесилось,

какой бы мне портвейн ни поднесли.

 

Какую бы ни выдумали веру,

какая бы посуда ни летала,

и сколько бы их там ни уместилось

на кончике останкинской иглы,

 

в пространстве между пробкой  и бутылкой,
в зазоре между костью и собакой
еще вполне достаточно простора,
в пространстве между ниткой и иглой,


в пространстве между пулей

                                        и затылком,

в пространстве между телом
                                        и рубахой,
где человек идет по косогору,
                        укушенный змеей, пчелой...

 

Волшебное, стремительное, как укус, перечисление в последней строке: так, отвлекая чье-то внимание, культурный герой перебрасывает сине-красный мячик через забор. Ерёменко не любит казаться серьезным. Львиная доля его стихов в том числе стихов отчетливо трагических воспринимается публикой (что особо хорошо видно на чтениях) как шуточная или ироническая поэзия; еще интереснее, что автор это впечатление поддерживает (по видимости, даже с готовностью). В конце концов, поэзия останется в пчеле, а когда речь заходит об отношениях с антропоморфными существами, разумнее не подгонять пробку к бутылке. Зачем? Рана затягивается коростой, и, когда короста подсохнет, ее приятно оторвать и съесть: такой вязкий, сладковатый вкус. Кто не мечтал, как в детстве, на морозе лизнуть дверную ручку языком? Важно не дать ране зарасти, чтобы не прекратилось поступление новой и новой коросты. Бередить ее, немного влажную, нежную, опускать на бархат взволнованно дышащего языка. Так, в общем, можно пожрать себя всего: по капле, по кровиночке.

Но, если ты еще не готов к этому, начни с чужой крови. Подставь оцинкованный таз под трепещущее горло барана и в тот момент, когда грянет топор, грянет и в дно таза черно-алая пенящаяся струя. Запечь это немедленно — в костре (можно с луком) и долго есть, давясь, столовыми ложками, тяжелое, горячее, обволакивающее альвеолы месиво. Скоро ты почувствуешь, как гулко гудит голова, какие тугие ниточки перекручивают рулет мозга, и как лопаются потом узелки, и как свистящая тяжесть уходит в осадок, каким прозрачным делается сознание и как раздваивается твой жест, пытающийся поймать, как бабочку, пульсирующую жилку на чьем-то еле знакомом виске.

Я смотрю на тебя из настолько глубоких могил, что мой взгляд, прежде чем до тебя добежать, раздвоится.

к  с п и с к у